2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
3 ТОМ (2004-2011 гг.)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Десять тысяч слов»  
  ЧЕЛЯБИНСК, 2011 г.  
     
   
   
         
   
   
 

СЕРГЕЙ МАТРОСОВ

 

* * *
Где от одной страницы
и до другой больницы
зайцем в яйце у птицы,
шилом кота в мешке
лишний, как воздух в шприце,
ёрзаешь по строке,
сколько ни точишь лясы,
глина не станет мясом,
мир по-ребячьи связан
с камнем в твоей праще,
весь провоняв пластмассой
или ничем вообще.

* * *
Но панцирь застёгнут на все,
чтоб стало страшнее и тише,
когда, как дурак в колесе,
застигнутый скоропостижной
строкой, начинаешь с нуля,
как будто тщедушные крысы
попали на бал с корабля,
ещё не вошедшего в список.
Какая-то злая игла
стог сердца собой начинила,
когда на висках, как смола,
кипят кровяные чернила.
И каменным гостем во тьме
приходит бескрылая птица,
и звёзды, с насиженных мест
сорвавшись, обязаны сбыться.

* * *
Так этот день с зашитым ртом,
словно очерченный от Вия,
соотнесён с не вещим сном,
который помнишь, но не видел,
с таким, в котором наугад
по алфавиту водят блюдце,
перо – чтоб выбраться назад,
и гребень – чтобы не проснуться.
Вот волос, олово и гвоздь.
И воздух, вырвавшись из комнат,
когда на кожу капнет воск,
увидит всё, но не запомнит...

* * *
Этот воздух, что сослепу скроен,
с корвалоловой нотой в канве,
голубой и прожорливой кровью
напоследок прижался к траве.
Он безудержен и безутешен,
суетливое чуя родство
с непосильною птицей, влетевшей
в центробежную слабость его.

* * *
Слепоглухонемая, как вещь не в себе,
но всегда на сносях, к пересохшей губе
маслянисто прильнёт, закипая внутри,
чтобы в сладком припадке пустить пузыри
перед тем, как посмертно пойти по рукам,
заскорузнуть и ссучиться, первострока
с обескровленным руслом, где видно на дне
репродукцию мозга в бумажном окне.

* * *
Птица принимает форму клетки,
падая на комнатное дно.
Силятся артритовые ветки
наизнанку вывернуть окно,
чтобы посмотреть и удивиться,
не поверить, снова посмотреть –
клетка принимает форму птицы,
и, по всем приметам, скоро смерть.
Только новорожденному слову,
вскормленному кровью тишины,
комнаты и сети птицелова,
западни и клетки не страшны,
потому что, выворотив челюсть,
выходя сухим из всех примет,
птицей трижды выпорхнуло через
левое плечо, где смерти нет.

* * *
Быть не убитым таким деревянным горем.
Значит, пиноккио, мой деревянный голем, –
не карандаш, а стамеска, чтоб против воли
ворох упрямой бумаги задеть за живое.
Это сидит за столом деревянный голос,
это ему на десерт преподносят хворост.
Радуясь встрече с молочным, немудрым зубом,
плавают гвозди в насквозь деревянном супе.
Ангелы сбросят крылья, напялят весла,
чтобы смотреть, разгребая смолистый воздух,
как деревянным горлом живая стружка
из-под рубанка сердца идёт натужно.

* * *
По локоть в глиняной крови,
стоит ваятель, словно спятил,
когда флуоресцентных пятен
отмельтешили муравьи.
Гранитной глыбы посреди,
он смотрит одеревенело,
как далианская Венера
достала ящик из груди.

* * *
Где-то в шаге резьбы, то есть так далеко,
что свернётся в дороге твоё молоко
в путеводный клубок или вспять потечёт,
из дневного колодца глядит звездочёт,
как луна проступает сквозь млечную пыль,
словно след от удара тяжёлым, тупым,
неказистым предметом, и в птичьих мехах
облаков самолётная скачет блоха,
и в колодезном небе, зажатом в квадрат,
серебрясь, как соринка цепного ведра,
отлетает душа, поднимаясь со дна
по резьбе, как звезда, самолёт и луна.

* * *
Если кровью ворона вымазать дуло
ружья, не будет промаха.
Примета

Нарочита корявость этого текста, наверняка –
пуля в зеркале убила зеркального двойника,
растворилась в призраке, тогда как,
оставляя во мраке сусальный след,
отражение пули, которой нет,
угодило в стрелявшего – рикошет,
и нагар амальгамы обжёг нутро.
Чтоб теперь укротить зазеркальный сброд,
я ружейным маслом кроплю перо.

* * *
За секунду до слова миндалины трогает зыбь,
кровоточит десна, наливается соком, как фаллос,
варикозный язык, карандашный саднит абразив,
и слежавшийся звук наполняет прокуренный парус.
Любит вязкую мякоть увенчанных струпьями губ
свора грифельных пчел, отрастивших дамасские жала –
подстрекателей речи. Кислотные слёзы текут,
и мицелий морщин, разъедаясь, становится ржавым.
Значит, нёбная память на горечь глаголов крепка,
и цикута эпитетов сводит дрожащие скулы,
и, едва покидая гортань, молодая строка
по чернильной слюне поцелуев твоих затоскует.
Перегной лексикона, где самый зарвавшийся червь
не осилит и сотую часть благодатного слоя,
взбудоражен упавшим зерном, становясь горячей
диафрагмы, качающей нефть за секунду до слова.

* * *
Полуночный игрок в чехарду
с поволокой экстаза на углях
воспалившихся глаз пустоту
наряжает, как глупую куклу –
несмеяну, стервозу, брюзгу,
в несгораемый саван глагола,
чтоб она в подожжённом стогу
лексикона сыскала иголку.
Истый дьявол, сродни кутюрье-
извращенцу, кромсает без цели
золотое руно в кутерьме,
не нашедший иной панацеи.

* * *
А где-то там, где пустота,
художник, может быть, и есть,
но где-то там, не где-то здесь,
не на поверхности холста.
А где-то там, где тишина,
как пенопласт, бесполо, в ряд
лежат натурщицы, лежат,
кругом пастельные тона.
А где-то там, где никому
ни до чего нет дела, вот –
треножник, словно эшафот,
расписанный под хохлому,
для вечности – один портрет,
чтобы потом смотреть на жизнь.
И фрукты сгнили, а кувшин
остался в воздухе висеть.

* * *
Немного воздуха иного,
больного солнечной чумой,
и свежевыжатого слова –
из камня. Больше ничего.
Душе, переборовшей скуку,
стоящей на одном кону
с тоской по истинному звуку –
иному. Больше никому.
Пока плаксивым, вшивым, ржавым
не стал неугомонный дар,
пока в обнимку с падежами
летаешь. Больше никогда.

* * *
Звук умирает стоя –
это одно из достоинств
музыки, это простое
действие, при котором
реже молчат, чем хором
воздух берут измором.
Только и слышно вместо
скрипки, трубы, оркестра,
их дрожжевого теста
с мясом каких-то старых
вражеских нотных станов
немощь, тщету, усталость
тех, кто, рояль напичкав
связкой ключей скрипичных,
хочет поймать с поличным
душу в каких-то высших
сферах (читай – «в прогнивших
глупых бездушных виршах
Творца»).

* * *
Пока ты мимоходом здесь,
мертвецки жив и в стельку трезв,
а муза зла и саблезуба,
как изуверский саморез,
что круглый сон терзал рассудок,
пока тебе невмоготу
ни сквернословить, ни молиться,
схвати снежинку на лету,
сглотни, а выдохни звезду,
страницу, виселицу, птицу
(святыню, женщину, мечту)...

 

 

Матросов Сергей Валерьевич родился в 1981 г. в Верхней Туре. Окончил Верхнетуринский механический техникум, служил в ВДВ Российской армии. Автор трёх книг стихов. Лауреат нескольких премий. Живёт в Екатеринбурге.








Алексей Котельников (Екатеринбург) о стихах С.Матросова:

Творчество Сергея Матросова нельзя назвать сугубо стихами: это не столько стихи, то есть языковые личности, повязанные на своё время и пространство, обладающие кодой и катарсически в ней завершённые, сколько – поэтические тексты. Это не подделка поэзии – это практически полное, по крайней мере в рамках представленной подборки, замещение стиха (структурного и бытийного факта его) – на поэтический контекст, на переклички. Иными словами, здесь может не быть осознанного сопричастия, но существует разделённая ответственность; так случается, когда один поэт почти впрямую, колесо в колесо, совпадает с иным поэтом или произносит речь, равнознаменующую нечто – только в мире поэзии – с похожим высказыванием метафизически состоявшегося автора. Я нахожу тексты Сергея Матросова событиями, речевая и содержательная (но не личная) ответственность за которые разделена, как минимум, с пятью поэтами: Башлачёвым, Казариным, Арефьевой, Олегом Медведевым и Борисом Рыжим. Можно, используя определение Бродского, сказать, что Матросов есть (для поэзии и в ней) меньшая их сумма; это требует сил уже не столько языковых, сколько личностных, человеческих. Сил, между нами говоря, колоссальных. Для каждого времени существуют поэты, если ассоциировать с шахматами, ферзевые. Сергей Матросов – поэт ладейный. Это не качественная оценка им сотворённого, а лишь констатация свойства поэтической материи его текстов. Она почти сплошь – доминанты, не всегда увязанные, не всегда сохраняющиеся вне выдающейся (на мой взгляд) авторской читки Матросова; тем-то драйв и отличается от катарсиса – это ровное линейное состояние высокой степени напряжённости, тогда как катарсис – одиночный или множественный – это неровное, пиковое состояние, никак пространственно не размещённое; драйву порой может быть присущ катарсис, но не наоборот. Чем более велико количество ладейных поэтов – скажем, на десятилетие, – тем здоровее ситуация осмысления поэзии в обществе, как бы это ни звучало вразрез с аскетическим (не исключительно, но прежде всего) смыслом её. Текст Матросова – это нормальное, а не предельное существование поэтического, норма для безумного, для ненормального, что уже парадоксально и, вслед за тем, показательно.
Высказывания Матросова не являются единичными в своём роде. Указав пятерых контекстных поэтов как минимум, ибо у настоящего деятеля предтеч обычно ещё больше, я должен, кроме того, показать, как скрадывается время при разговоре о них, насколько мало значит и насколько условно само понятие предшественника. Я говорю о минимуме времени в поэзии, так как есть и другие меры отсчёта, для коих и десять, и двадцать лет – не срок. Но в отношении поэтической речи, безусловно, необходимо говорить о меньших временных промежутках. Работы Матросова – ступень, не исчерпывающая для читателя и – обязательно – слушателя достоинств поэзии рекомых пятерых, но заменяющая их на какое-то время, средство равносильное, но не равновесное. До тех пор, пока подобное состояние слова ценителями поощряется и является заметным – я не говорю о том, что это образец, ибо куда более слабые изъявления принимаются сегодня за поэзию – можно судить об уровне поэтической зависимости узкого круга людей, которые занимались когда-либо продвижением Матросова. Не о степени силы – о высоте над уровнем плинтуса. Кроме того, это сугубо современная поэзия – она не укоренена во времени; да и ей подобное я бы назвал современной поэзией, но уже с очень существенной оговоркой. Рыжий, Казарин, Башлачёв и т.д. – поэты, со своей колокольни исчерпывающие сегодняшний день. Сергей Матросов – это лакмус. Откуда и докуда измерять поэзию временем? От поэта до поэта? Можно в это верить, но я иногда полагаю – от стиха до стиха вне учёта авторства. Разумея уровень стихов, которые если и не объясняют время, то держат его.
Наконец, Сергей Матросов диагностирует у себя – словесно и, слава Богу, не искусственно и не художественно, – подлинную поэтическую боль. Несколько состояний творящего сверх того. Не все. Но многие. Но в этом отношении текст уже перерастает в иную форму – молитвенную. И здесь уже нет разницы между стихом и поэтическим текстом: она остаётся существовать категориально, но фактически – жизненно – исчезает для поэта. Читатель же здесь не страдает: будучи читателем, никто не станет проверять, что именно он читает (слышит) – стихи или тексты: была бы поэзия. И в этом смысле факт Сергея Матросова – и ему уже не контекстных, но сопричастных поэтов – по его установлению – это большое облегчение для всех пишущих. Хотя это и не тот факт, из-за которого можно замолчать или заговорить, но из-за таких фактов продолжаем путь, соизмеряем, думаем, сомневаемся, соглашаемся.
Лично для меня очень важно, что поэтический текст такого уровня для сегодняшнего дня не разоблачителен, не теистичен, не угодлив, не мелкотравчат. Получается, от состояния такого текста в отрыве от его автора зависит больше, чем от поведения самого автора в поэзии.
Так выглядит (должно выглядеть) оздоровляющее слово на сегодняшний день.


ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии

 

 

 

 

 

 

 

ыков