2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
1 ТОМ (1972-1996 гг)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Фонд ГАЛЕРЕЯ»    
  ЧЕЛЯБИНСК, 1996 г.  
     
   
   
         
   
   
 

ВИТАЛИЙ КАЛЬПИДИ

Кальпиди Виталий Олегович, родился в 1957 в Челябинске. Публиковался в самиздате, потом в различных журналах, автор книг: «Пласты» (Свердловск, Средне-Уральское книж. изд.,1990), «Аутсайдеры-2»(Пермское книжн. Изд.,1990), «Стихотворение» (Пермь, изд. «Арабеск», 1993), «Мерцание» (Пермь, Издание Фонда «Юрятин», 1995). Проживает в Челябинске.

* * * (1983)
Где-то ниггер в Гарлеме лежит. Здесь лежит баранаульская пашня.
Ниггер песню бубнит. Пашня петь не умеет - лежит
и кривой бороздой за версту улыбается страшно,
и натёк в борозду плодородия пенистый жир.

Он опять подтвердит постулаты районных ботаник, -
и студенты, как битых фазанов, потящат турнепс
за тугую ботву. После выпадет снег и растает,
я на поле приду по весне и скажу наконец:

«Где-то ниггер в Гарлеме лежит, как лежит барнаульская пашня».
Я на пашне стою, раступись, говорю, расступись,
сволоки меня, к чёртовой матери, к тем, бесшабашным,
что какое столетье, какое столетье спускаются вниз.

Девять дён я для них буду пахнуть весной сырокожей,
надышавшись землёй, стану тучен, тяжёл и ленив -
не подымешь меня, и своей погребальною рожей
я медузу Горгону сумею свободно пленить.
Ладно, будет болтать. Раступись, говорю, и на этом
я закончу рассказ, и в грунтовые воды войду,
и до центра земли доплыву ещё в этом годе,
где закрою глаза, ибо слишком достаточно света.
Темнота не жена, но, возможно, подруга поэта.

АПОЛОГИЯ НОЧИ? (1989)

А.Б.
Освещавшие ночь факелами, лучиной, промышленным светом -
уплотняли её по краям: дурачьё, пацанва!
«Как мне хочется выйти из этой остуженной ночи», - писал я, но с этим
завязал, и сквозь буквы пробились полынь и пустая трава.

Раньше думал: поэт - небожитель, учитель и прочая феня.
А теперь, капитально достроив кромешную ночь,
обживаю её: вот варенье варю, вот солю (как их то бишь?) соленья,
вот нормально упала, споткнувшись, моя слепоокая дочь.

Мой истраченный взгляд, превратившийся в сны Полифема,
легче штопора входит в меня, он - продажный солдат,
повернувший ружьё и припавший на злое колено
(я подобной метафоре в юности был беззастенчиво рад).

Что он видел: как трахал я девок в кошачьих подъездах
(вряд ли эта строка пролетит сквозь редакторский ценз),
пару троек людей, что зовутся на всех переездах
в переводе с английского (рифма - понятно) - Друзья,

и наивную мать, что сшивала семью из мужей неудачных и денег,
Шиву рукоприкладств, то есть следствие этой семьи?
Я ругаю свой взгляд, так ругается пьяный подельник,
в пах послав пахану каратэ при отсутствии всякой вины.

Ночь наивнее дня (если сразу не офонарела),
говорят на неё наклепал (мать его!) бандитизм,
но не знаю, как вас, а меня она враз обогрела,
невзирая на то, что я дурень, поэт и садист.

И меня понимает в Свердловске печальный Аркадий.
Он не плачет, но ждёт, когда слёзы глаза растворят.
Его кухня ночная нужнее античных аркадий,
а цвет глаз уникальней, чем ими построенный взгляд.

И не плачу я здесь, а, наверное, надо заплакать:
Обживающий Ночь потеряет семью и родных,
и отменится правило - чувствовать дружеский локоть,
кстати, часто готовый нечаянно въехать под дых.

И в конечном итоге, упав возле пролитой водки,
ты в единственном сне Полифема (кино для слепых?)
поплывёшь одиссеем (тут пропуск) на вёсельной лодке, -
очень весело плыть, если сон не закончишь в живых.

Примерявший Глаза прмеряет глаза цвета хаки.
Обживающий Ночь обживает её до утра.
Посылающий Взгляд посылает его за бараки,
как «шестёрку», назад приносящего (пауза) враки,
от которых, как утром с похмелья, болит голова.

ПИНАЮЩИЙ КОНСЕРВНУЮ БАНКУ (1990)

Если время куда-нибудь и сбежало, то - за катафалком Пруста.
О том, какое сегодня утро, я расскажу вам устно,
а письменно: я пинаю консервную банку, где цвела морская капуста.

Треск, взлетающий вместе с голубем-птицей,
принадлежит машинке для счёта денег - этому удивиться
смог только я, а у людей - нормальные прохожие лица.

Банка-склянка гремит, хотя и отсутствует хвост - непременно кошачий -
это смешит карапуза, который с утра ишачит,
суммируя влажный песок в пока что песочную дачу.

Я уже отпинал немногим менее тонны,
завидуйте мне футболёры и прочие марадоны.
А вот и прицельный удар, и - удирают вороны.

Летит консервная устрица мимо уральской шпаны,
мимо девиц с глазами цвета морской капусты, т.е. морской волны,
летит по моей стране, но мимо моей страны.

Пробрасываю на ход себе одинокую банку,
брезгливо миную стенку и ворота госбанка,
жестянка трясётся дробно, как пулемётчица Анка.

Мимо трясётся, мимо. Мимо третьей жены,
мимо её волос, что на корню сожжены
сединою, и мимо глаз, которые, если не плачут, то на фиг они нужны.

Мимо мимикрирующего в червонец таксиста,
мимо жлоба за прилавком, он мне семафорит фиксой,
мимо моих нераспроданных книг на полке у букиниста.

Всё хорошо, что кончается консервной банкой летящей.
Я крайний уральского края, счастливый и настоящий,
я часто бываю пьяным, но опьянённым - чаще:

воздухом, взвинченным на дрожжах тополиных, кленовых почек;
ветром, который, если судить по рябящим лужам, имеет свой антикварный почерк,
он, как и мои друзья, редко его доверяет почте;

и даже присутствием (пусть это покажется плоским)
загипсованных тёток, готовых бросить свои летейские вёсла,
как к мавзолею, к подножию ампутированной Милосской.

Ляльки в люльках орут - их пугает декоративный грохот
банки, объевшейся жестяного гороха.
Ляльки орут. Я закуриваю. А банка, очевидно, оглохла.

По Уралу, где надувают бомбы и делают танки
и политиков, которых всегда тошнит, видимо, от аэрофлотской болтанки,
я гоняю консервные безобидные банки
в сторону от похотливой еврейки, страшной якутки и развратной славянки.

* * * (1992)
Не разглядывай ночью мужчину, уснувшего после любви.
Он ничуть не устал, а на время от нежности умер.
Потемнённая тайна испарины лба на крови
освещает два первые слога таинственных сумер… -

дальше тьма. Он лежит кое-как и не дышит, а только на вдох
мягкой тяжестью лёгких взбивает свистящие струи.
Наклоняясь над ним, ты рискуешь: застенчивый Бог,
наклоняясь над ним, промахнувшись, тебя поцелует.

Из-под век, со зрачков, или даже с глазного хрустального дна
испаряется взгляд: твой мужчина приходит в сознанье,
но не сразу, не сразу. Ещё две минуты одна
будешь скороговоркой в молитве давать показанья.

В локте правую руку согнув, он внезапно прочертит во тьме
пол-окружности, тщетно пытаясь найти сигареты.
Прислонившись к его недостаточно ровной спине,
ты услышишь, как в ящик почтовый бросают газеты.

И, как только вы снова смешаете влагу застиранных тел
ваших сороколетних, подёрнутых инеем света,
не смотри на него, потому что он очень хотел
два последние года, возможно, погибнуть за это.

А когда он от собственной нежности вновь потихоньку умрёт,
ты взгляни за окно, где ветвей шебуршит метастаза,
и почувствуй: он вздрогнул, открыл пересушенный рот…
Но не дай тебе Бог посмотреть на него хоть вполглаза.

* * * (1992)
Последними гибнут осенние осы. Осыпанный
наполовину лесок - их прибежище. Божемой,
они, разноцветным нектаром не будучи сытые
почти никогда в этой маленькой жизни, встревожены

полётом в посмертье: в свой рай насекомый, что сотами,
как кафелем сладким, наверное, всё-таки выложен;
они улетают не клином, а дикими сотнями,
усталые вжикалки - жалкие, сладкие, рыжие.

Шуршит, осыпаясь, труха иневатого синего
(читай: синеватого инея) - травы истроганы
иголкой невинности савана этого мнимого:
ведь он осыпается, ибо зелёные - вздрогнули.

Вот ос и осыня любовь замышляют последнюю,
а ну, торопитесь, о музы щербатого Осипа,
а ну, накалякайте быстро жужжалку-наследника,
пока ещё осень в вас снегом с размаху не бросила -

молчат, осыпаются крыльями, ножками, кольцами,
что к жопкам осиным под видом тельняшки пришпилены.
Беру насекомые дольки замёрзшими пальцами
и в пыль превращаю почти что уже без усилия.

* * * (1993)
Внезапно назвал я тебя Алсу,
дочь моя. Не желая хромать в лесу
хромосом, ты отвергла четыре лона
материнских, стемясь к своему отцу.
И с мною придуманной высоты
в минус-свет отказалась ты
сойти, оставшись висеть в зените
над жидким зеркалом пустоты.
Нету ни голоса, ни бровей,
ни коленок в болячках, ни трёх кровей,
ни даже родинки мельче вдоха,
который выдохнул муравей.
В тебя даже верить нельзя, т.к.
за гранью веры твоя рука
(вернее то, что назвать пытаюсь
рукой) мне машет издалека.
Но ты смогла на меня навлечь
себя и предполагаешь течь
в венах моих, разгибая крови
кривую речку - в прямую речь.

Ты дочь моя и жена, и мать:
мгновенно взрослея, пускаешь вспять
свой точный, но троекратный возраст,
тайну которого не понять.…

О, САД (1994)

О, хорошо в саду моих
возвышенных обид
на этот сад, что на двоих
таинственно накрыт,

сесть в одиночку и цедить
смородиновый чай
и за полёвками следить
повымершими, чай.

Сад изумительных обид,
печаловый мой сад,
жуками жуткими набит
и осами усат,

а паутина на траве
сладка и солона:
она внутри и даже вне -
как днвственниц слюна.

Сухой травы мемориал -
обида на закат,
что он внезапно умирал
сто тысяч раз подряд.

Обида за любовь и за
отсутствие любви -
росы внезапная слеза,
что выпукла в пыли.

О, в честь Бараташвили Н.
синеет соль небес,
и поднимается с колен
на них упавший лес.

На клумбе мусора трещит
свекольная ботва,
там кормится пернатый жид
и прочая братва.
А в километре надо мной
есть спальня для стрижей -
намёк обиды, что страной
пренебрегли моей…

Обида на тебя, дружок,
на дочь, на мать, на смерть,
чей умозрительный кружок
не завершён на треть -

всего лишь шурканье ресниц,
не слышимое нам,
и разве что ещё синиц
шептанье по утрам,

что умираем, чтобы стать
прекраснее, когда
вернёмся снова умирать,
не ведая стыда

за возвращенье в этот сад,
где будем ввечеру
следить, как нимбы ангелят
вращают мошкару.

О сад - обида и тоска,
обида и тоска -
построен на сухом песке
из влажного песка…

* * * (1995)
Допустим, ты только что умер в прихожей,
и пыль от падения тела границ
луча, что проник из-за шторы, не может
достичь, но достигнет. Красиво, без птиц,

за окнами воздух стоит удивлённый,
захваченный взглядом твоим, что назад
вернуться к тебе, отражённым от клёна
в окне, не успеет, и всё-таки сжат

им воздух, но это недолго продлится:
твоё кареглазое зренье дрожать
без тонкой почти золотой роговицы
сумеет четыре мгновения - ждать

осталось немного. Большая природа
глядит на добычу свою. Говорю:
не медли у входа, не медли у входа,
не бойся - ты будешь сегодня в раю.

И всем, кто остался, оттуда помочь ты
сумеешь, допустим, не голосом, не
рукой, и не знаком, и даже не почтой,
которая ночью приходит во сне,

но чем-нибудь сможешь - я знаю наверно…
Ты всё-таки умер. И тайна твоя
молчит над землёю да так откровенно,
что жить начинает от страха земля:

и звёзды шумят, как небесные травы,
и вброд переходят своё молоко
кормящие матери слева - направо,
и детям за ними плывётся легко.

* * * (1995)
Он не ревнует, а тебя влечёт
в любое плаванье накопленная влага:
о хрупкая китайская бумага,
о муравьиный мёд.

Мужчина - это женщина, когда
она перестает любить мужчину -
ты расшифруешь эту чертовщину,
пока течёт недлинная вода?

Он женщина, он ощущает грудь
и раздвигает медленные ноги,
ты в тот момент нагнулась на пороге
на босоножке пряжку застегнуть.

Вы то, что превращается в себя:
безумие делить на половины
движение уже невинной глины
в хрустящем полотне огня.

Ты плаваешь в мужчине, он плывет
в тебе одной и, зарываясь в воду,
вы всё до капли возвратите роду,
пока он вас из двух сосудов пьёт.

Мужчина существует только там,
где женщина научена мужчиной
не быть одно мгновение, - причины
иные нынче нам не по зубам.

Я говорю: ты отплываешь плыть,
а он за локоть укусил разлуку,
вам вброд не перейти такую муку,
которой, может быть, не может быть.

Попробуй сделать осень из седых
волос, тобою найденных в комоде,
во-первых: это нравится природе,
и вы умрёте - это во-вторых...

Останется не зрение, а слух
и подземельной музыки круженье,
когда с земли исчезнет отраженье,
что было вам дано одно на двух.

О, воробья смешное молоко,
о, сахарин на крыльях махаона,
о, ваша тень, когда во время оно
вы в кислороде плавились легко.

Всё наново начнется через сто
осыпанных ресниц большого неба,
и вы, начало будущего хлеба,
с нуля произнёсете фразу: «О,

оставь меня безгубая Лилит,
возьми обратно пенис и вагину
и отпусти меня в слепую глину,
где я живу, а глина сладка спит».

ЕЙ СНИЛАСЬ СОБСТВЕННАЯ КРОВЬ (1996)

«Летали брови без лица,
порхали мокрые ресницы
умерших женщин…» — до конца
июля это всем приснится.

Ей снилась собственная кровь
скорее плоской, а не красной,
ей снилась собственная кровь
не ситцевой и не атласной.

Ей снилось: кровь её висит
на длинной бельевой (не скажем:
верёвке) и почти кипит,
вернее - закипает. Важным

мне кажется её наклон
в горизонтальную тряпичность,
+ ветер с четырёх сторон,
четырежды асимметричный

пространству ветренного сна,
которое назвать пространством
нелепо, ибо так странна
сия страна непостоянства.

Ей снилась кровь как простыня,
хрустящая с мороза, даже
преувеличивая, я
преуменьшаю сон. Прикажем

ему окончиться в стихах,
но он возникнет за стихами…
Ей снилась кровь (читайте - прах,
читайте - страх) - читайте сами.

Ей снилась кровь, она могла,
но не сумела стать любовью,
и женщина изнемогла
изогнутой над кровью бровью.

Возобновляющийся взгляд
вернулся к ней, и кровь вскипела.
Она двенадцать раз подряд
пыталась возвернуться в тело.

Она проснётся никогда,
точнее: никогда проснётся,
и сильно красная вода
над ней сомкнётся.

* * * (1992)
Во враждебном саду тридцатипятилетней семьи,
осыпая пыльцу, отцветает жена, обезвлажена мать
во враждебном саду, где я маюсь у самой земли,
научившийся разве что чистые листья марать.
Мои слёзы текут, подражая вечерней росе,
или проще сказать: подменяют росу на корню,
если корень росы существует, конечно; осе,
недозебре летучей, вечерние вирши бубню -
всё равно, что читаю гудящей подстанции. Ночь
на дистанции запаха держит свою темноту,
словно щит, заслонив сердцевину свою, - этим точь-
в-точь цитируя Ницше, когда он писал: «Наготу
Бог скрывает, держа красоту прямо перед собой».
Древний пульверизатор, протиснутый в дебри цветка,
распыляет любовь (то есть запах её) над травой,
где она, точно туча, висит - это страшно, т.к.
это страшно. Кустарники стрижены под полубокс
во враждебном саду, где я выведен в роли любой:
на сегодня - комар, купидонище и полубог с
носом от Сирано, промышляющий кровь и любовь.
Разучившийся молвить слова в простоте, кое-как
я набрался умения крикнуть уже в темноту:
во враждебном саду я сижу, комариный дурак,
и то рифмы, то нюни пускаю в июньском бреду.

 


ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии