2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
3 ТОМ (2004-2011 гг.)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Десять тысяч слов»  
  ЧЕЛЯБИНСК, 2011 г.  
     
   
   
         
   
   
 

ВЛАДИМИР МИШИН

 

* * *
Михаилу Булгакову

Чужие – от Матфея до Луки –
сны снятся еженощно телепату.
Бездомный ангел хлеб берёт с руки –
вонзи ему меж крыльями лопату
без всяческой нужды, а просто так.
Но, впрочем, за представленное тело
получишь ты законный свой пятак
из кассы коммунального отдела
за вклад «в очистку улиц и дворов
подушно, поголовно и поштучно».
Желаешь быть здоровым? – будь здоров,
в буквальном смысле слов, собственноручно!
И то – порасплодилось тут и там
отменных переносчиков заразы,
снующих за людями по пятам, –
в буквальном смысле вымученной фразы;
и нет от них покоя и житья,
достойного скрижали летописца.
ведь на подушках жёстких «Жития»
не всякой голове покойно спится.
Грядёт рассвет, прыщав и конопат;
с утра Светило, как от крови, ало...
Достало бы отточенных лопат –
а ангелов у нас всегда хватало.

37 ДЕКАБРЯ

Так бывает: захочется пить –
так уж пить непременно из бочки.
Я устал ничего не любить,
кроме родины, лета и дочки.
Над плитой – в три ряда ползунки,
как линялые шкурки овечек.
Я устал на чужие звонки
отвечать, будто автоответчик.
Тает в небе луны каравай;
всходит солнце, заплывшее жиром.
Из норы выползает трамвай –
я устал быть его пассажиром.
Между делом кончается век
календарный, трясясь по ухабам.
Я устал имитировать бег
по делам, магазинам и бабам.
Пёстрый холст циркового шатра
издевается каждою гранью.
Я устал унижаться с утра
перед всякой законченной дрянью.
Непопутные волны «Арго»
отнесли к берегам Иудеи.
Я устал ненавидеть того,
кого должен жалеть по идее.

Постовой в мушкетёрском плаще
на морозе нелеп, но опрятен.
Я устал отмываться вотще
от родимых и солнечных пятен.
Облака – тяжелее свинца,
только красно-коричневой масти.
Я устал повторять без конца
«извините», «до завтра» и «здрасьте».
В тесной ванной, похожей на склеп,
точит ржа закалённые трубы.
Я устал пережёвывать хлеб,
измельчая последние зубы.
Холодильник, как спящий медведь,
час от часу вздыхает глубоко.
Я устал ничего не иметь,
кроме имени, пайки и срока.
Белый рой возвратившихся мух
вновь усыпал сосулечье вымя.
Я устал разговаривать вслух
с убеждёнными глухонемыми.
За подкладку запавшая медь
на ошейнике – чем не камея?
Я устал ничего не иметь –
и устать-то, как след, не умея.
Дело – серую муку молоть
из муки – легче лёгкого пуха.
Я устал укрощать свою плоть,
повинуясь велению духа.
Из воды ж – как её ни толочь –
не получится снежная пудра.
Я устал укорачивать ночь,
засыпая под самое утро.
И на тысячу вёрст впереди
маршируют шеренгами будни.
Я усну – ты меня разбуди
в сорок восемь часов пополудни,
нанизав на фитиль позвонки
завалявшихся в тумбочке свечек.
«Вечер добрый, на ваши звонки
отвечать будет автоответчик...»

* * *
Полжизни назад я имел безусловные шансы
прожить ещё столько же (в чём не уверен уже);
из окон своих наблюдал я идущих на танцы –
и жил-то я, кстати сказать, на втором этаже.
Полжизни назад в шевелюре – не то чтобы пяди
и пряди седой, а хотя б одного волоска!
Любимых зачем-то бросал, а женился на bляdи;
развод оказался смешон, да и шутка плоска.
Полжизни назад я имел неразборчивый почерк,
где всё, кроме точек, сходило вполне за обман;
и все-то полжизни вмещались в полдюжину строчек,
а нынче уже набежало на целый роман.
Полжизни назад я полжизни бы отдал за право
взглянуть на полжизни вперёд хоть единым глазком –
туда, где я вечером пью вместо кофе отраву
и с тумбочки пыль вытираю вчерашним носком...

Предчувствие Скорой зимы

Когда на город опустится тьма
и окна зажгут дома,
а в городе будет такая зима,
что можно сойти с ума,
мы купим вина и пойдём домой,
где даже стена тепла –
ведь если нет места, куда пойти,
то можно сойти с ума.
А дома мы будем с тобой говорить,
совсем не жалея слова –
ведь если всё время молчать и молчать,
то можно сойти с ума.
Мы станем с тобой хохотать, шутить,
как будто бы два шута –
ведь если всё время серьезным быть,
то можно сойти с ума.
Потом мы просто с тобой помолчим,
и будет зима нема –
ведь если без умолку говорить,
то можно сойти с ума.
А после мы будем с тобою пить,
покуда нам хватит вина –
ведь если всё время тверёзым быть,
то можно сойти с ума.
И после мы сразу же бросим пить,
две чаши испив до дна –
ведь если всё время лишь пить да пить,
то можно сойти с ума.
А после мы станем друг друга любить –
ведь ты же знаешь сама,
что если совсем никого не любить,
то можно сойти с ума.
Потом мы устанем и мёртвым сном
уснём к голове голова, –
ведь если всё время любить и не спать,
то можно сойти с ума.
А ночью и вправду мы вдруг умрёем,
и нас заметет зима –
ведь если на свете так долго жить,
то можно сойти с ума...
...А утром, когда рассеется тьма
и окна погасят дома,
умрёт и луна – и сама зима,
должно быть, сойдёт с ума.

Ночной перекур

Сходить с ума удобнее с утра –
так как оно чего-то мудренее.
Я жить хотел бы в Городе Петра,
хоть там и климат нашего дряннее.
Зато там бьют Фонтанка и Нева,
одетые в гранитную оправу;
и даже прошлогодняя трава
принадлежит истории по праву.
Не в деньгах счастье и не в колбасе;
довольно нам цепей, сетей и бредней!
Я жить сумел бы в Средней Полосе
(не чёрной и не белой – просто средней) –
и в этом свой убийственный резон:
там дефицит театров и музеев
сполна затмит насыщенный озон –
для горлохватов и для ротозеев.
Как угольки, в вечерней полутьме
горят глаза обыкновенной киски.
Я мог бы даже жить на Колыме,
нехай бы и без права переписки.
Тем более – я писем не катал
уже лет пять, а местная природа –
вот истинно бесценный капитал
не одного колымского народа.
Ещё не вечер, коль твои штаны
последние покуда не украли.
Я стал бы жить в любом конце страны,
а умирать согласен на Урале!
Вот пусть прожить сумеют без меня
Ташкент, Тифлис и прочий Берег Крыма...
...Ползет-ползет из форточки змея
сквозь лёгкие пропущенного дыма.

ПЕССИМИСТИЧЕСКАЯ КОМЕДИЯ

Когда глухая канонада пушек
в моей земле умолкнет наконец –
из теплой гальки и морских ракушек
построю я двухкомнатный дворец,
седое море мне заменит ванну,
песок – паркет, а вместо жалких роз
составлю я на память икебану
из всех своих трёхсот седых волос.
Потом играть я выучусь на альте,
красиво пить приятное вино,
забуду о бетоне и асфальте,
о радио, газетах и кино.
По шесть часов на дню с волною споря,
ещё по шесть – любуясь на волну,
так доживу остаток дней у моря, –
и в час урочный в море утону.
Ах, что за жизнь была бы – в самом деле!
И что за смерть была б – с ума сойти!..
Когда ж забрезжит свет в конце тоннеля –
уже не будет сил к нему идти.
Из битых рюмок и колбасных шкурок
состряпаю двухкомнатный барак:
и буду жить беспечно – как придурок,
и радоваться жизни – как дурак!

ШЕСТЬ МИНУТ

«Ты плохо кончишь!» – часто говорила
ему одна знакомая горилла
(у всякого про всё своё мерило)...
Он кончил плохо – через шесть минут.
И, в темноте не различая цвета
стены, лежал, не зажигая света.
Часа четыре было до рассвета –
он молча ждал, когда они минут.
Она безмолвно в форточку курила –
она его нисколько не корила.
У уха муха наглая парила
(они в потёмках к туловищу льнут).
Ещё услышал: одиноко где-то
брела магнитофонная кассета.
И три часа осталось до рассвета –
он молча ждал, когда они минут.
И вдруг чихнул – и эхо повторило.
Она неловко пепел обронила
и форточку зачем-то затворила
рукой, повисшей сразу, будто кнут
(а может, пряник?). Не было ответа.
Шестая догорала сигарета.
Уж два часа осталось до рассвета –
а он всё ждал, когда они минут.
Она ушла на кухню, и прикрыла
дверь за собой, и чаю заварила.
В подъезде громко вскрикнули перила
(они свою всех раньше спину гнут),
и содрогнулся дом от взрыва – это
лифт заработал. Верная примета,
что полчаса осталось до рассвета –
а он всё ждал, когда они минут.
Она уже посуду перемыла
вчерашнюю. «Всё было очень мило».
И, к старту изготовившись, ярило
уже ждало, когда ему мигнут.
Стоял июль – сиречь макушка лета
(сирень стояла в вазе у буфета).
Лишь шесть минут и было до рассвета...
О, как тянулся товарняк минут!

Считалочка

Вышел месяц из тумана –
стала полною луна.
Дребезжит на дне кармана
сдача с крепкого вина.
Алкогольная отрава
мозг пронзила, будто нож:
шаг налево, шаг направо –
непременно упадёшь.
На ветру моргает спелый-
переспелый светофор.
Месяц чёрный, месяц белый –
интересный разговор.
Голубь ходит по карнизу,
шестикрыл и семипал.
Небо сверху, небо снизу –
если на спину упал.
Белым дымом прокопчённый,
пробегает чёрный кот.
Месяц белый, месяц чёрный –
пешеходный переход.
Лента уличного хлева
обрывается двором:
стенка справа, стенка слева,
прямо – плаха с топором.

Из Ничего
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи...» А. Ахматова

Стихи появляются из пустоты –
из воздуха, снега и ветра,
из влажных волос, что рассыпала ты,
из слез и из музыки «ретро»,
из белых дверей и оплывших свечей,
с торшером в нелепом соседстве,
из суетных дней и бессонных ночей,
ключей – что потеряны в детстве,
из старого зонтика в пыльном углу
и зеркала в тесной передней,
из чёрного диска, что сел на иглу,
из первой любви – и последней,
из новых морщин и зигзагов в судьбе
и из бесконечного бега –
к себе, от себя и обратно к себе,
и снова – из ветра и снега,
из вычурной склонности хмурить чело
и слабости к старой посуде...
Стихи появляются из ничего –
как люди.

Похмельная абракадабра

Кобель со взмыленною холкой
бежит трусцою с барахолки.
Дома, посыпанные хлоркой,
имеют жалко-бледный вид.
Сгоревший хлам темнеет горкой,
и одноразовой иголкой
под свежевыброшенной ёлкой
в зубах шурует индивид,
торговли частной инвалид.
У зубочистья дуб высокий,
на нём покойник волоокий,
белеет парус одинокий
его исподнего белья –
ужо он счастия не ищет.
Облезлый кот хурмою дрищет.
Играют свадьбы, шафер свищет
под дудку местного жулья –
его с утра зовут Илья.

Зима... Легавый, торжествуя,
встаёт на вахту трудовую;
его перчатка, куш почуя,
шлагбаум-жезлом шевелит –
бликует краденое солнце
на тусклом золоте червонца.
Приют убогого чухонца
изящной рифмы не сулит...
ну вот, к примеру – сателлит!

Мороз и солнце – день чудесный
для седока в уборной тесной,
его субстанции телесной
не страшен даже серый волк –
он дядя самых честных денег.
А в ста шагах жуёт вареник
ещё один российский пленник,
оставив свой кавказский полк, –
уж он в пельменях знает толк!

Жуёт налево – песнь заводит,
жуёт направо – хороводит,
нерусский дух в желудке бродит,
русалка промеж ног сидит.
Гуляет ветер в чистом поле,
я вам пишу – чего же боле?
Над нами измываясь вволю,
труба завода всё смердит.

народ Зимбабве победит!

 

Нетелефонный разговор

За окном почти что ночь,
и луна бела.
«Здравствуй, папа!»
«Здравствуй, дочь!
Как твои дела?»

«Хорошо. А как твои?»
«Тоже хорошо –
без сотрудников ГАИ
день в трудах прошёл.

Я гонял туда-сюда
на лихом коне.
И клиенты, как всегда,
подавали мне:

кто копейку, кто пятак,
кто-то рупь почти –
набралось их, так и так,
около пяти.

И исчезли, тут как тут,
лишь успел донесть
хлеба фунт да соли пуд –
вместе будем есть.

А конфет – покуда нет.
Вот и все дела...
Где же ты была, мой свет?»
«В садике была.

Мы катались там опять
с горки ледяной.
Только мама ровно в пять
не пришла за мной,

и к шести осталась я
там совсем одна.
Зато кружку киселя
выпила до дна.

И давали нам ещё
сладкий пирожок.
А Егор себе плечо
чайником обжёг.

А Антон принес в пальто
перочинный нож.
И ещё ждала я, что
ты за мной придёшь.

А альбома у меня
не было одной...»
«Потерпи ещё три дня –
будет выходной.

Мы поедем в зимний лес
собирать следы.
И отыщем сказку без
длинной бороды.

И зароем в снежный наст
маленький секрет –
а других с тобой у нас
не было и нет».

«А лепить снеговика?..»
«...и чудес мешок
наберём. Ну, а пока
дуй-ка на горшок.

Час уж поздний – и пора
спать и видеть сны.
(А разбудит нас с утра
пятый день весны).

До свидания, малыш!»
«До свиданья, пап!»
За стеной скребется мышь –
лепит снежных баб.

 

25 ИЮЛЯ 1994 ГОДА
на смерть Высоцкого и рождение Шукшина,
моей бывшей жены и некоего Кухаренко

Когда чешуей перламутра
уляжется вьюг круговерть,
в одно непрекрасное утро
придёт и ко мне моя смерть –
ещё моложавая дама,
беззубая не по годам –
и я ей остатки агдама
в немытом стакане подам.
И выпьет она, и закусит
съедобной ещё колбасой,
и вымолвит: «Ты в моём вкусе!»,
и острой, как бритва, косой,
ещё не примерившись к вые,
щекотно пройдёт по ушам...
И, может, лишь с нею впервые
смогу поболтать по душам:
о жизни, о Боге, о детях;
о ценах на хлеб и вино –
тогда и теперь; и об этих
осинах, глядяших в окно;
о странном хозяине рекса
в болоньевом синем плаще;
о полном засилии секса
в печати, в кино – и вообще;
о видах на рожь и погоду;
о рожах, засевших в Кремле;
о моде на старую моду;
о том, есть ли жизнь на Земле;
о завсегдатаях завзятых
зятьёв государственных бонз;
об идолах шестидесятых –
о «битлзах» и «роллинг стоунз»;
о призраках и полтергейсте;
о сбитом в Туве НЛО;
о том, как непросто жить вместе,
да и одному – тяжело;
о плюсах и минусах брака;
о вещем характере снов;
о новом лекарстве от рака
из желчи индийских слонов;
о роли банального фарта
при выборе карт и жены;
о технике низкого старта;
о жертвах холодной войны;
о демократичности юбки
в быту – не в пример пиджакам;
о верке, о надьке, о любке,
сбежавших к другим мужикам;
о вечной загадке Джоконды;
о роще за дальним жнивьём;
о странной любви анаконды –
заглатывать пищу живьём;
о язве желудка, о боли
зубной; о структуре песка
сахарского; и о футболе
вчерашнем «Спартак – ЦСКА»;
о пользе курения травки;
о вреде ходьбы босиком;
о Фрейде, о Ницше, о Кафке
и Клавке – да мало ль о ком! –
о раннем и позднем Пикассо,
о Бродском, Тарковском, Дали;
о тактике первого паса;
о фильме «Летят журавли»;
о третьей симфонии Шнитке;
о дриблинге Павла Буре;
о джинсах, протёртых до нитки
о лавку в соседском дворе;
о кризисе стиля и жанра
повсюду – у тех же воров;
о твёрдости твёрдого шанкра;
об энергоёмкости дров;
о шахе иранского шейха;
о трахе – с резинкой и без;
о золоте третьего рейха –
и долларах КПСС;
о Штирлице, Петьке и Анке;
о термине «матриархат»;
о дрязгах на той же «Таганке»,
давно переплюнувшей МХАТ;
о новой причёске Мадонны
с младенцем – и той, и другой;
о спорном голе Марадоны,
забитом в «девятку» (рукой?);
о грусти по времени хиппи –
о фишках на «лэвис» и «лии»;
о новом бутусовском клипе,
зовущем сидеть на мели;
о Ветхом и Новом завете
учиться ходить по воде;
о метафизическом лете,
живущем неведомо где;
о прелестях зимней рыбалки
и летней – когда на троих;
о сходстве вороны и галки –
потом о различии их;
о вересках и баобабах –
как лучшем сырье для бума-
жных змеев; и снова о бабах –
как способе спрыгнуть с ума;
об архитектуре уборных;
о мебели в стиле «ампир»;
о шахматах – белых и чёрных;
и о планировке квартир;
о крышах мечетей и пагод
в Стамбуле, Баку, Киото;
и о вероятности за год
хоть раз угадать в «спортлото»;
о вкусе грузинского чая,
бразильского кофе; и о
возможности лгать, отмечая
свободу превыше всего;
об уоттергейтском скандале
в разрезе отдельной страны;
о том, что у каждой медали,
как водится, две стороны;
о буме вязанья на спицах;
о крови, залившей экран;
о старых – и новых границах;
о формах ракеты «Буран»;
о мягких и жестких посадках;
о функциях гландов и век;
о месячной норме осадков –
что выпала в прошлый четверг;
о мудрости и об огрехах,
природы, присущих клопу;
о качествах, скрытых в орехах
включая и их скорлупу;
о ценностях – истых и мнимых;
о модном спектакле «Серсо»;
о транссексуалах; о мимах –
помимо Марселя Марсо;
о промахах тайных и явных
Минфина, МБ, МВД,
МО; о посылках халявных;
о засухе в Улан-Уде;
о слёте фашистов в Казани,
грозящих пока рукавом
закатанным; и о дизайне
«литовочки» – как таковом;
о Риге, о Григе, о Грине;
о моющем средстве «ассоль»;
о новой военной доктрине;
о вкусах на сахар – и соль;
о пиве – хорошем и разном –
и разной к нему ерунде;
о жидком и газообразном –
оружии, стуле, воде;
о белом и красном портвейне;
о способах гладить бельё,
коль нет утюга; и о вене –
во всех ипостасях её;
о следствиях ига Мамая;
о рыночном курсе Петра;
о празднике Первое Мая
(как поводе выпить с утра),
который теперь отменили;
о спросе на Гжель и Касли;
о старом и добром «виниле» –
на коем мы буйно взросли;
о красно-коричневом путче;
о новой модели «пежо»;
о том, что с машиною лучше –
но и без неё хорошо;
о целях и способах драки;
о том, что же есть «мумиё»;
о грубости каждой собаки –
а вслед о причинах её;
о западном уровне жизни;
об уровне наших зарплат;
о тысяче способов из ни-
чего приготовить салат;
о выборах в новую Думу;
о выборе водки в «комке»;
о том, во что вылетит ГУМу
не год – только день на замке;
о грязных ножей икебане
в стилистике «кухонный панк»;
о приватизации бани –
с преобразованием в банк;
о вечном отсутствии денег –
равно как любви и жилья;
о стрижке занятной «под веник»,
что ныне в чести у жулья
с неправильной формой затылка,
где, вроде бы, должен быть мозг...
И – сходим за третьей бутылкой
в ближайший от дома киоск,
а после четвёртой... и пятой.
Сломавшись, моя визави
на скатерти, грязной и мятой,
задремлет – зови, не зови –
глубоким (буквально мертвецким)
и праведным сном, как дитя –
под черепом вдруг по-турецки
две кости, как шпаги, скрестя –
бо крылышки ангельской пташки...
И я, закусив... удила,
в последних штанах и рубашке
(почти что в чем мать родила)
и в валенках на босу ногу
сумею соблазн превозмочь –
присесть, как всегда, на дорогу –
и выбегу в тёмную ночь,
оставив в прихожей записку
в три слова: «Ушёл на войну...»
И – вновь поменяю прописку.
И, может, её обману.

 

 

Мишин Владимир Александрович родился в 1958 г. в башкирском городе Октябрьском, откуда в юности вместе с семьей переехал в Тюменскую область. Окончил Свердловский архитектурный институт. Трудился в сфере рекламы. Был дважды женат и разведён. На почве жизненной неустроенности, непризнанности в 2005 году покончил с собой. Первая книга стихов «Как ни странно, но хочется жить», собранная и подготовленная товарищами, вышла после смерти автора – в 2006 г. Вторая – «Слепой жонглер» – в 2011. Это более полное издание. Но и оно не исчерпало всего написанного автором.








Алексей Котельников (Екатеринбург) о стихах В.Мишина:

Если стихи, Майи Никулиной нести в памяти трудно физически – просыпаются вниз, в совесть, – то стихи поэта Владимира Мишина выдержать можно было бы легко, будь они стихами. Проблема в том, что это не стихи, а набело мысли в черновых – поначалу и долго – стихах, и, перечитывая или бормоча, в свою очередь, некие свои и чужие теперь уже клочки неясно чего, я до сих пор не могу определиться с местом Мишина в поэзии – не в словесности, как для Высоцкого, Бродского, Летова, а в поэзии, то есть даже в первом (очередном первом) ощущении; мы пришли после Мишина на непаханое поле в 5-м-6-м году, оно было уже сплошь застолблено за чем угодно кроме поэзии, ибо подлинный поэт столбит не место, а только меру своей любви, и поэтому деятели мёртвые стояли наравне с живыми, разве что нуждаясь в меньшей протекции, которую мы по молодости не могли тогда оказать даже самим себе; впрочем, насчёт самопротекции – это и сегодня факт, хотя и неактуальный, или хотя бы актуальный не только для нас. Владимир Мишин попал в ту же плеяду, что и Рыжий, Башлачёв, Анкудинов, Нохрин, Александр Литвинов, Александр Непомнящий. Особняком – Леонид Филатов... И это не было иерархией. Между тем, сам о себе Владимир Мишин (сужу по автобиографии 2002-го года) придерживался мнения, мягко говоря, неутешительного, и это касалось степени самоотдачи, то есть вещей ещё более странных и прикладных, нежели сама поэзия. Болезнь, насильственная смерть или суицид – было значимо как мера градации восприятий, мера крайнего срока – не как элемент биографии. Это хотелось бы многажды подчеркнуть: всё шло так, как пишет Мишин: сначала смерть поэта, потом стихи, потом заявление поэта поэтом, то есть строго обратно естеству: рождение поэта – стихи – смерть. Тогда стихи ещё можно было читать без последствий для себя, и, пиша очерки весь сей месяц, я не могу отогнать мысль, что внушаю чувство ложной безопасности, замалчивая соотношение бонз и маргиналов невесть где. Как, собственно, и в жизни, вернее, в сегодняшней демократии: патриции и плебс. Это проецируется на всё, хотя я не желаю этот очерк превращать в прокламацию; извне же поэзии это усугубляется тем, что между патрицием и плебеем нет разницы – ни качественной, ни количественной, и отличить одного от другого можно только по условным критериям, к поэзии, повторюсь, имеющим столь же малое отношение, сколь многое – к литературе. Я их не ищу и не нашёл – что они? Раскупаемость? Изданность? Переводы? Возможность деятельности, семья, условия для работы, материальный вопрос? Опять чего-то не было. Не было мелочей – сообразно поэзии, выраженной, скажем, в стихе Никулиной «Мы-то с тобой, слава Богу, не спорим...» Уйти известности, умереть прежде славы – блаженство, мысль пушкинская, подхваченная Губановым и Казариным, и утешение слабое: ибо поэт сам ушёл жизни, данной самосвершения для.
Не распинаться, не говорить с «убеждёнными глухонемыми», избегая паранойи и ускользания – зная, что дважды в одну и ту же воду не войдёшь... только степень усталости Мишина с другим знаком: самоочевидно, что выгорел из-за глухоты вокруг себя, а не в самом: глухоты быта, общества... Это очень напоминало бы заносчивость. Но её-то и не было, хотя в целом человек, думающий стихами, более нетерпим, чем думающий стихи или в стихи. Две панацеи, названные Бродским – толстая шкура, которой нет и не будет, поскольку первый признак поэта – полная бескожесть, и «стихи уже есть, когда они написаны». Определить меру законченности стиха может только сам поэт или его ближайшее окружение; если осталось что-то незыблемое в этом плане ещё с пушкинского времени, то это мера завершённости стиха... Владимир Мишин был лишён самого необязательного в поэзии – и тем более желанного: самозаявленности, самоуподобления. Таковое «я» можно обрести единственным путём: в другом живом, в себе подобном. О тождестве «я» поэта ему же – речи не веду: поэт задал себе очень высокую планку. Человеческую, не поэтическую планку, и это сбивает с толку. Стремительность, локальность и поверхностность его признания – вне лит-тусовки, вне критерия слова, которого нет и сейчас, коль скоро за любой критерий приходится долго и поспешно извиняться – вполне достойно для говорящего со смертью о Тарковском, Бродском, прочих... что до Таганки, то её штормит с восьмидесятого года по вчерашний день, и, возможно, вчера был последний шторм. Считать ли это заявление Мишина пророческим? Нет. Диагнозом – обязательно. Современный поэт, отличный тем, что должен более авральным образом сводить концы с концами, отличается ещё и полной свободой собеседования и совещания. Спасла бы Владимира Мишина печатная книга шесть лет тому назад, учитывая последующие события в стране? Едва ли. Не смогу опознать ни одного поэта, которого издание воскресило бы, а не притопило. Вижу три ипостаси читателя: при Пушкине – равно одинокий с поэтом, при Блоке – в расчёт не брался, при Бродском – уединённый с книгой. Остались до сих пор – потребитель, слушатель, цензор и недоброжелатель. Этого должно быть достаточно, чтобы идти дальше.


ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии

 

 

 

 

 

 

 

ыков