ЮРИЙ КАЗАРИН
* * *
Чтобы вырезать дудку из ветки в лесу,
нужен мальчик-заика и ножик,
и река, и чтоб небо щипало в носу,
и пыхтел под рябинами ёжик.
Скоро дождик равнине вернёт высоту,
в одуванчике высохнет ватка.
После ивовой дудочки горько во рту,
после ивовой музыки сладко.
* * *
Неба всё больше, мало
суши осталось, тверди.
Жизнь наконец совпала
с тем, что коснётся смерти.
Снег и земля друг другу –
в лоб, в мозжечок метели:
кажется, что по кругу,
в сердце – на самом деле.
Всё-таки скорость взгляда –
это не скорость птицы,
а намерзанье сада
на острие ресницы.
Медленный взгляд оттуда,
где умирают звуки,
где происходит чудо
прямо из этой муки.
* * *
Почти отмучившись, отмучив
ночь, косоглазую от слёз,
проснусь и вспомню: снился Тютчев,
и – сажа белая берёз.
Тряхнёт скворец, с бесстрастным глазом,
плечистым пушкинским плащом:
кто долгим прошлым был наказан,
тот будет будущим прощён.
Душа отбрасывает тело,
как дым отбрасывает тень
между луной и светом белым
в его смертельную сирень.
* * *
Наместники оконных рам,
пересидевшие икону,
не рассмотрели, как ворону
переломило пополам
движеньем воздуха и взгляда
того, кто в небе глину мнёт
и золотую форму сада
земному аду придаёт.
* * *
Е.
На читку воздуха едва ли
мне хватит этих смертных уст:
откроешь фолиант рояля –
он пыльной музыкою пуст.
Он как раскрытое жилище,
чердак, где плакала метла,
как снегопад и пепелище,
не выгоревшее дотла.
Как дом, не купленный в деревне,
где ночью рвутся провода
с душой, готовой к перемене
не мест, а места навсегда.
* * *
Н.
В пепельнице окурок,
в небе кусок луны.
Тысячу слов, придурок,
вытянешь из стены.
Спи, говорю, покуда
счастья на свете нет:
значит, иное чудо
мучает этот свет.
* * *
По волчьим следам, по сугробам
с холодной луной на горбу
к машине с Серёгой и гробом,
и дедушкой Ваней в гробу –
в другую деревню за хлебом,
за снегом в живых волосах,
вдвоём под единственным небом,
а третий уже в небесах.
Его похоронят родные,
я белого с белым куплю –
и белый на горлышке иней,
как вечность свою, пригублю.
* * *
О. В. Д.
Прошлой дружбой, сущей смертью
не столкнуться нам с тобой
ни под страшною Сысертью,
ни под милою Москвой,
а бывало, и сводила
водкой, городом, строкой
нас, как скулы, над могилой
жизнь во вторник никакой,
наклонялась к изголовью,
заслоняла целый свет:
между смертью и любовью
этой жизни места нет.
* * *
Глазам хватает неба и земли:
посмотришь в даль – и плачешь там, в дали.
Прошли по берегу коровы,
оставив в пёстрой наготе
себя гравюрой на воде:
вода из неба гнёт подковы
для первых заморозков, где
опавших волн сухая лепка
уже идет секунды три,
и пахнет снег, как божья кепка,
наверно, пахнет изнутри.
* * *
Утки летят на восток,
изображая кусок
времени, наискосок
от бесконечного света,
озера, ока, поэта,
выстрелившего из лета
осени в правый висок.
Уток, наверно, с пяток,
а присмотреться – четыре
выгнулись, как локоток
музы, которая в срок
держит последний урок
на леденеющей лире...
* * *
Дурачок, дурачок,
отпусти домой зрачок
с неба семидонного,
людям похоронного,
или неба сродного,
для любви пригодного,
неба золотого,
как большое слово
с буковкой бу-бу,
с молнией во лбу
да с душой-обузой,
с птичкой белопузой –
ласточка пять раз
поцелует глаз,
ясный, бестолковый,
к темноте готовый,
коли белый свет
съели на обед...
* * *
О, Господи, не умирай
своих животных и растений
и не вперяй без потрясений
тяжёлый, нежный ад осенний
в мерцающий и мёртвый рай.
* * *
На этом свете, за окном,
всю ночь смеялись без причины,
как будто плакали на том,
где смех и плач неразличимы.
Я вслушивался, и влекло
меня, бездомного, к ночлегу,
и время по глазам текло –
не вниз, а вверх – навстречу снегу.
* * *
Взгляд остановлен птицей.
Господи, стрекоза...
Небо кольнёшь ресницей –
Что это? чья слеза?
Вечность – простое чудо:
видишь меня, вода?
Скоро и мы оттуда
будем смотреть сюда.
* * *
От счастья содрогнёшься –
и снова не умрёшь.
А в пять утра проснёшься –
окно бросает в дрожь
от первого трамвая,
и странно ровно в пять –
от счастья умирая –
от жизни умирать.
* * *
Это место никакое,
значит, время по судьбе:
здесь комар твоей рукою
даст пощёчину тебе.
Это время, это место,
это думы камыша,
это глиняное тесто,
божьи пальцы и душа.
Это встреча и разлука
обязательно зимой,
чтобы музыка без звука
стала мукой неземной.
* * *
Краснее жизни хлынувший мороз –
огульной бездны чистая чужбина.
Венозной вишне выставит засос
артериальная рябина.
Её ли кровь, иль сбитая струной
на пальце кожура набухла клюквой
в опухший дом с заснеженной спиной
как в букву А, рождённую не буквой.
О, этот звук сведёт меня с ума –
щипок стальной, серебряный, кровавый,
пока поёт с зашитым ртом зима
и дышит дымом и державой.
Свисти, свисти, пока молчит страна
в морозах воздуха-скитальца,
твоя, снегирь, гитарная струна,
стреляющая из-под пальца.
* * *
Костерок. Полянка. В поллитровке
два стакана. Хлебушек. И вот
ветерок погладит по головке
и на ухо что-нибудь шепнёт.
Пожуёшь залётную былинку,
чтобы стало сердцу веселей.
А потом уснёшь с землёй в обнимку –
всё равно ты женишься на ней...
* * *
Взлетает птица твёрже птицы
и ничего не говорит.
Рассвет сквозь перья и ресницы
иную сушу сотворит.
И прозревают в травах капли,
и мнится снегом строй берёз –
и отражается, как цапли,
в воде, рыдающей без слёз.
* * *
Собака плавает в пруду.
Я что-то спички не найду.
Вот сигареты, пальцы, губы,
вот берег, лес, плотина, срубы,
вот неба с ласточкой торец,
и с чёрной удочкой отец
стоит над прудом и в пруду
не отражается, покуда
плывёт собака ниоткуда.
А спички – вот, и это – чудо
в две тысячи восьмом году.
* * *
Поговоришь с водой,
вернее – помолчишь.
И чёрно-золотой
качается камыш.
И чёрно-золотой,
как божьи брови, шмель
под страшной высотой
несёт виолончель.
* * *
Как долго лошадь пьёт из лужи:
сначала ноздри, очи, уши
свои, потом кусок небес
и в кромку врезавшийся лес.
И дождь идёт, у нас бывает –
он лупит вкось по пузырям,
и лужа ноздри раздувает
навстречу розовым ноздрям.
Целуйтесь, два лица природы –
и жажда жизни, и любовь,
пока несут над бездной своды
вода и кровь, вода и кровь.
* * *
Ты откуда, сигаретный,
коли губы на замок,
мимолётный, неконкретный,
умирающий дымок?
Только ангел в чистом поле
жадно курит разве что
от чужой сердечной боли
в голубой рукав пальто...
* * *
Ты знаешь изначально –
чем глубже, тем больней:
не истина печальна,
а приближенье к ней.
Не бабочек-снежинок
междоусобный дым,
а зренья поединок
с безумием твоим.
* * *
Ангелы легче снега,
это с утра бывает.
Валенок, павший с неба,
в воздухе застревает.
В воздухе над державой –
падает понемногу.
С левой, а может, с правой –
он на любую ногу.
Не на мою, на волчью.
Взвою – и снег раздую,
чтобы увидеть ночью
пяточку золотую.
* * *
Что наши мысли? – бред природы,
когда она людьми больна.
Взыскует разум мой свободы,
а мысль – ничтожна и темна.
И бездна ближе в непогоды,
и небо плачет без конца.
И по воде проходят воды
как призрак призрака Творца.
* * *
От неба и огня, и от воды глубокой
очей не отвести с присушенной слезой.
Болит лицо земли, поросшее осокой,
по циркулю с кержацкою косой.
Нет на воде лица. Волна. На ней лица нет:
так смотрит с высоты и давит, боже мой,
окрестный взгляд без глаз – и он не перестанет
быть светом или тьмой. Быть светом или тьмой.
Грядущее – с небес, забытое – из хлябей
вычитывать, читать. Из гоголевских стуж
и зноев расплетать огонь, как волос бабий,
до чёрного листа сгоревших «Мёртвых душ».
Очнуться. Умереть. И долго ждать ответа:
кончается ли смерть? – Кончается. Она
не дума и не дым, а остановка света –
прозрачного до аспидного дна.
И, умерев, взойти в утраченное время,
земной короткий век перезабыть спеша,
и знать, что наяву не ястреб и не темя
упрётся прямо в бездну – а душа.
Не пустотою стать, а новой частью взгляда
окружного, когда всё видится, когда
не слёзы принимают форму ада,
а время – форму пламени и льда.
* * *
То берег движется, то воды,
то времени клубится плоть.
Но ветер – это взгляд природы,
берущий дерево в щепоть.
Черствеет хлеб. Вино прокисло.
И лодку рвёт чертополох.
И время не имеет смысла,
пока водою дышит бог.
* * *
Пойти проведать непогоду,
ворону, палую листву,
природы полную свободу
и сон деревьев наяву.
Увидеть, как дела у коршуна,
и как лещи себя ведут,
и сколько прямо с неба скошено
сухой воды в осенний пруд.
Махнуть на всё заморской удочкой,
порвать капроновую нить
и за пчелой последней – дурочкой –
сквозь слёзы горькие следить.
* * *
Сигаретку держу в горсти:
так заладила, что прости
господи. Аккурат за мной
ангел с мокрой стоит спиной,
или просто с глазами пёс,
как всегда, накануне слёз –
прямо в лужу по брюхо врос.
Это лужа в тычках гвоздя
изготовлена из дождя,
как рыбацкий остывший чай
марки «Всё. Я – вода. Прощай».
* * *
Переведи меня
с дождя на детский лепет
усилием огня,
душа, сомненье, трепет, –
коль свет на том – другой,
чем свет на этом свете:
не вольтовой дугой
он порождён, а дети
его, во сне взлетев,
вынашивают в синий –
мышлением дерев –
в невероятный иней,
иной в конце концов:
так речь врезает в строфы
и мысли мертвецов,
и голоса голгофы.
* * *
Е.
Ходит музыка по коже.
Серебрится вдоль дорог
что-то медленное. Боже
мой, я тоже одинок.
Ничего. Я умираю.
И, с закушенной губой,
непогода пахнет с краю
азиатского – тобой.
Ты без музыки танцуешь,
смотришь небу прямо в рот.
Трижды воздух поцелуешь –
и собака подойдёт.
* * *
И появиться, и пропасть,
и осознать, что область ада –
ненаблюдаемая часть
вотще отпущенного взгляда.
И улетать с душой во рту,
и видеть, как из тени плоской
мороз заборною расчёской
вычёсывает темноту.
* * *
Е.
Что-то ещё я хотел... Никак.
Впрочем, уже не важно.
Знаешь, душа возмужала так,
что умирать не страшно.
Стужа слепила пяток ресниц
в свет, в ледяную ржавость,
чтоб не забыть перезябших птиц,
чтобы слеза держалась.
* * *
Дождю со снегом
Мороз проницаем и розов,
но горек расплывчатый вид,
где призрак семи паровозов
дымит в деревеньке, дымит.
И некому утром приехать,
и дров остаётся в обрез,
чтоб выдуть алмазную перхоть
из оцепеневших небес.
И водку ласкают селяне,
и стужей душа восстаёт,
когда переходит сиянье
в зияние снежных высот.
И зябнет у жизни запястье –
до смерти: в канун Рождества
сшибаются страшные части
божественного вещества.
И смерть наполняет значеньем
всё, что не уносит с собой:
то музыку точит мученьем,
то бред возвышает мольбой.
Чтоб выйти из сердца, когда
в своём одиночестве тёмном
иголками сыплет вода
в сосуде мороза огромном.
И космос сжимается в дом
узлами сосны: спозаранку
он вывернет снег наизнанку –
и трогает прорубь ведром...
За богом случается бог,
он тоже не может без бога.
И неба хватает на вдох
и даже на выдох немного.
* * *
Е.
В морозы горький свет: в деревне пахнет дымом,
и на веранде пыль алмазная, когда
вдруг разорвёт бутыль, а воздух невредимым
останется стоять, как в проруби вода.
Без бабочки твой взгляд слоится и порхает –
повсюду снегопад, паденье и полёт.
Но время – это свет, и он тебя вдыхает.
Но вечность – это тьма: она тебя умрёт.
Тесня звезду зрачком, поймёшь в краю убогом:
что, именем своим, пройдя сквозь языки,
Бог остаётся быть двунадесятым богом,
вдувающим озноб в живые позвонки.
И варежку прожжёт алмазная присыпка,
и валенок уйдёт в замёрзший материк.
Когда шагаешь, снег кричит – ещё не скрипка,
и даже на бегу звучит – уже не крик.
На окнах, на садах – повсюду белый дёготь, –
любовь моя слепец, любовь моя беглец:
ей только обнимать, искать, ласкать и трогать,
и очи закрывать всему, что не слепец.
С фонариком луна, и ангел с сигаретой,
как вспыхивает спирт – вот так глядит мороз
и плещет голубым, на кровле непрогретой
наращивая соль земли, морей и слёз.
Твоя звезда – с кулак, и тоже пахнет солью,
как кровь твоя, в тебе нашедшая тупик.
Душа хотела стать звездой, а стала болью,
в которую вошла, как музыка в язык.
* * *
Ангел плюнет в потолок –
ох, больничный, ох, высокий.
Недолёт. И мотылёк
опадает, одинокий,
белый, серый, голубой,
даже палевый немножко...
И глядит, глядит в окошко
жизнь с закушенной губой.