АНТОН ВАСЕЦКИЙ
* * *
Полный, всеобъемлющий покой.
Кафельный, недвижный, медицинский.
Словно зимний день в Северодвинске,
как сказал бы кто-нибудь другой.
Продолжая старый разговор,
я б не стал, наверное, поэтом,
если б не мелодия вот эта,
доносящаяся из-за штор.
Стоит резко выпустить тепло
из окна, и ты узнаешь тоже,
как подходит беззащитной коже
треснувшее с холода стекло.
Как юлят на детском языке
звуки, не оформленные в буквы,
и поёт для заболевшей куклы
девочка со швами на руке.
* * *
Р. Тягунову
начало семь косых порезов
от звёзд до слипшихся волос
сосок луны горчит железом
воспринимай меня всерьёз
просить что выйти в полдень голым
в ларёк за пачкой сигарет
вслед за потомком злых монголов
я повторяю тенинет
как звуки северных ругательств
сплетая заклинанья в жгут
так устаёшь от доказательств
что ты поэт а не верблюд
от осеняющих догадок
что ямбы вовсе не верлибр
на дно спускается осадок
преследуя ориентир
я забываю цель похода
пугаю криком тишину
и уходя с башкой под воду
губами достаю луну
* * *
Магомет ты моя, Магомет.
Ты пришла, по лазури играя,
и, сама того не понимая,
причинила один только вред.
Это больше похоже на бред.
Я не помню такого со школы,
потому что я с севера что ли,
или просто не знаю ответ.
Так же вдруг по пути на банкет
кто-то сладко задремлет в трамвае,
а, уже пробудившись, узнает,
что проспал в нём 11 лет.
Что он сможет понять из газет?
Всё бессмысленно, как ни пытайся.
Дорогая, шути, улыбайся,
оставляя свой след.
* * *
Я поглажу бельё, постелю простыню,
подежурю на кухне, затем – у дверей.
Я влюбился до слёз в незнакомку-страну
и боюсь, что мой дом не понравится ей.
Этот страх разрастается, как метастаз.
Вероятно, во всем виноваты слова.
По ним станут судить обо мне – это раз –
и осудят со всею серьёзностью – два.
Даже если сменить свой пиджак на футляр,
он не скроет вины, не отсрочит момент,
когда я пропущу долгожданный удар,
не сумев быть таким же, как мой президент.
И хотя ещё можно собраться к врачу
и вписаться в спокойный больничный уют,
я ищу свою бритву, я очень хочу
быть готовым к тому, что за мною придут.
МАРТ
Этот март пронзительно тревожен,
словно недорезанный февраль.
Юный месяц корчит козьи рожи
и, конечно, никого не жаль.
Белый лист. Отмыться и забыться:
пятаки, мотыги, лопухи.
Жизнь – цитирую – бездонная страница.
Смерть – импровизирую – стихи.
Где бы только взять такую щёлочь,
чтобы из канавы да в букварь?
Вышел в ноль. Халтурю, словно сволочь.
Как дрожащая какая-нибудь тварь.
* * *
Мой формат – 18.
У них свой заплыв: они ещё молоды.
Они не стремятся стрематься
и практически не чувствуют холода.
Восемнадцатилетние живут набело,
отмечая прошедшие дни каплями крови.
Они проверяют правила
на своем здоровье.
Они принципиально не используют резиновых изделий,
хотя искренно любят всё, что связано с сексом,
демонстрируя тем самым способ достижения цели,
не запятнанный средством.
Восемнадцатилетние часто и много пьют,
редко и мало спят, и совсем не боятся боли,
потому что она всегда около, здесь, рядом, тут,
стиль жизни, лучший антидепрессант и анаболик.
Восемнадцатилетние быстро взрослеют,
медленно переходят с серого сленга на чёрный мат.
Восемнадцатилетние лучше – они чище, честней и умнее.
Они живут один год. Они – мой формат.
* * *
Спотыкаясь и падая,
ковыляют вдвоём
утомившийся Павел,
изможденный Антон.
Через зимнюю реку,
чертыхаясь, бредут
по блестящему снегу
и чёрному льду.
Лишь луна светит бешено,
озаряя их путь
и печаль, что прошедшего
ничего не вернуть:
ни горящие губы,
ни восьмой полтишок,
ни оборванный грубо
телефонный звонок.
Не придумано средство
обойти эту грань.
Потому – косорезы,
баламуты и пьянь,
чтоб в коротком покое
упасть, замереть.
Всё смотреть в ледяное.
Лежать и смотреть.
* * *
Мир навряд ли когда-нибудь станет прежним.
Выбирая за столиком между свеже-
приготовленным кофе и новым фрешем,
она просит вишнёвый сок.
Рассуждает о Боге, судьбе и прочем,
говорит, достигает всего, что хочет,
и касается пальцами нужных точек,
по которым проходит ток.
Улыбается, сморщив лицо в гримаску,
заявляет, что ближе сидеть опасно,
отдирает от пятки засохший пластырь
за скатавшийся уголок.
И пока выцветают остатки ночи,
кто колдует всё это, и кто морочит,
заплетая губами за строчкой строчку
в её выгоревший висок.
* * *
Мальчик с ошалевшими глазами
мчится по разбитым мостовым.
Овладеть пытается словами,
но слова овладевают им,
как эпилептический припадок
или чья-то ловкая рука,
превращая мальчика в придаток
хитрого и злого языка.
Мальчик, не пиши, прошу, не надо.
Лучше сразу – в тёплый жёлтый дом,
где, как ластик, стёртые халаты,
по цепочке движутся кругом.
От одной неведомой границы
тихо переходят до другой,
словно загибаются страницы
чьей-то аккуратною рукой.
Мальчик не внимает и несётся
прямо в багровеющую даль,
вслед за опускающимся солнцем,
где его не видно и не жаль.
* * *
Это и есть момент, когда слова образуют строчки,
а все скважины мира, проглатывая ключи,
предлагают на выбор: либо проследуй к точке
невозвращения, либо прикинься ветошью и молчи.
Снег десантируется на здания и дороги.
Утки упорно отстаивают застывший пруд.
Девушка с нижней полки бледные прячет ноги,
переживая, что вряд ли её поймут.
Каждый узор пролегает так близко, что можно пальцем
определить неровности полотна.
Поезд слетает с рельсов, не доходя до станции,
и замирает дерево у окна.
И замирают турбины, вагоны, насыпи и откосы,
слипшийся гравий и чёрный, как небо, грунт
в остекленевшем воздухе, где прокручиваются колёса
и доставляют читателя вслед за автором в нужный пункт.
ИЮЛЬ
Июль оборвался нежданно-негаданно
как раз на тех самых волнительных кадрах,
когда Пушкарёва выходит за Жданова,
а ты уезжаешь с Казанского в Гагры.
Вокзал каменеет, внимая развитию
сюжетных ходов и фрагментных повторов,
пока мы, забыв про присутствие зрителя,
захвачены жарким с тобой разговором,
что в меру цинично и даже бессовестно,
поскольку ломает структуру картины,
где в каждую сцену прощанья у поезда
включён поцелуй, беспощадный и длинный.
* * *
Все, что может случиться с нами,
выделяется правым Shift'ом.
Мы не встретимся на вокзале,
мы не пересечёмся лифтом,
не столкнёмся нос к носу в пробке,
не поедем друг к другу в гости.
Перелом черепной коробки,
несрастающиеся кости
наполняются новым смыслом,
вырезаются левой кнопкой,
вычищаются из регистров,
переносятся через скобки
переездов (читай: «побегов»),
пересудов (читай: «упрёков»),
чтоб затем до скончания века
жить в Москве и все время окать.
* * *
Сравнивать поэзию с алкоголем,
сравнивать и соотносить, соотносить и сравнивать
уместно, как в отношении вообще любой боли.
Поэзия – экстремизм почище теракта. Даже того, недавнего.
Об этом же бестактно свидетельствуют числа:
по смертности поэты попадают в первую тройку мест
приколовшихся где-то спиться, где-то порезаться, где-то самоубиться.
Да и в плане морали поэзия не особенно опережает инцест.
Посмотрите на эти дрожащие, как твари, пальцы,
беспокойные, будто ужаленные глаза.
Поэт знает, что строки непрочны и могут порваться
в ту секунду, когда он не будет способен ответить за свой базар.
Именно поэтому каждый мало-мальски натасканный автор,
вне зависимости от возраста, пола, ориентации и т.д.,
прекрасно понимает, что чувствует авиатор,
пикирующий в небоскрёбы навстречу своей мечте,
что ощущает алкаш, направляясь в четыре утра купить на последние деньги водки,
делая шаг за шагом по пустоте навстречу любви и свету,
когда из истрёпанной, как пословица или облако, упаковки
он достаёт и роняет в лужу последнюю сигарету.